Неточные совпадения
Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда как утро весела,
Как жизнь поэта простодушна,
Как поцелуй любви мила,
Глаза как небо голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, легкий стан —
Всё в Ольге… но любой роман
Возьмите и найдете, верно,
Ее портрет: он очень мил,
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.
Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею
сестрой.
— Будем следить! Я его выслежу! — энергически крикнул Разумихин. —
Глаз не спущу! Мне Родя позволил. Он мне сам сказал давеча: «Береги
сестру». А вы позволите, Авдотья Романовна?
— Порфирий Петрович! — проговорил он громко и отчетливо, хотя едва стоял на дрожавших ногах, — я, наконец, вижу ясно, что вы положительно подозреваете меня в убийстве этой старухи и ее
сестры Лизаветы. С своей стороны, объявляю вам, что все это мне давно уже надоело. Если находите, что имеете право меня законно преследовать, то преследуйте; арестовать, то арестуйте. Но смеяться себе в
глаза и мучить себя я не позволю.
— Ой ли? — весело возразил Иван Матвеевич. — А ведь он пялит
глаза на мою
сестру… — шепотом прибавил он.
Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично,
глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая
сестра.
Мы довольно долго стояли друг против друга и, не говоря ни слова, внимательно всматривались; потом, пододвинувшись поближе, кажется, хотели поцеловаться, но, посмотрев еще в
глаза друг другу, почему-то раздумали. Когда платья всех
сестер его прошумели мимо нас, чтобы чем-нибудь начать разговор, я спросил, не тесно ли им было в карете.
Катя не спеша перевела свои
глаза на
сестру (изящно, даже изысканно одетая, она стояла на дорожке и кончиком раскрытого зонтика шевелила уши Фифи) и не спеша промолвила...
— Экая я! — проговорила вдруг Лукерья с неожиданной силой и, раскрыв широко
глаза, постаралась смигнуть с них слезу. — Не стыдно ли? Чего я? Давно этого со мной не случалось… с самого того дня, как Поляков Вася у меня был прошлой весной. Пока он со мной сидел да разговаривал — ну, ничего; а как ушел он — поплакала я таки в одиночку! Откуда бралось!.. Да ведь у нашей
сестры слезы некупленные. Барин, — прибавила Лукерья, — чай, у вас платочек есть… Не побрезгуйте, утрите мне
глаза.
Поверите ли, хоть самому в гроб ложиться; а тут мать,
сестры наблюдают, в
глаза мне смотрят… и доверие проходит.
Вполголоса, растягивая гласные, она начала читать стихи; читала напряженно, делая неожиданные паузы и дирижируя обнаженной до локтя рукой. Стихи были очень музыкальны, но неуловимого смысла; они говорили о девах с золотыми повязками на
глазах, о трех слепых
сестрах. Лишь в двух строках...
Старшая, Варя, отличалась от
сестры своей только тем, что хворала постоянно и не так часто, как Любовь, вертелась на
глазах Клима.
Жена, кругленькая, розовая и беременная, была неистощимо ласкова со всеми. Маленьким, но милым голосом она, вместе с
сестрой своей, пела украинские песни.
Сестра, молчаливая, с длинным носом, жила прикрыв
глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее...
Не успели мы расположиться в гостиной, как вдруг явились, вместо одной, две и даже две с половиною девицы: прежняя, потом
сестра ее, такая же зрелая дева, и еще
сестра, лет двенадцати. Ситцевое платье исчезло, вместо него появились кисейные спенсеры, с прозрачными рукавами, легкие из муслинь-де-лень юбки. Сверх того, у старшей была синева около
глаз, а у второй на носу и на лбу по прыщику; у обеих вид невинности на лице.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в
сестры милосердия. Я закрываю
глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
— Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь не буду, не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, — торопился он, поминутно дотрогиваясь до Алеши обеими руками, — вы вот уговариваете меня принять тем, что «
сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то — не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?
Она вытащила из сундука, из-под хлама книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим
сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по вечерам, особенно в дурную погоду, так как
глаза у ней плохи и сама она читать не может.
Татьяна Марковна пробовала заговаривать об имении, об отчете, до передачи Райским усадьбы
сестрам, но он взглянул на нее такими усталыми
глазами, что она отложила счеты и отдала ему только хранившиеся у ней рублей шестьсот его денег. Он триста рублей при ней же отдал Василисе и Якову, чтоб они роздали дворне и поблагодарили ее за «дружбу, баловство и услужливость».
Пробыв неделю у Тушина в «Дымке», видя его у него, дома, в поле, в лесу, в артели, на заводе, беседуя с ним по ночам до света у камина, в его кабинете, — Райский понял вполне Тушина, многому дивился в нем, а еще более дивился
глазу и чувству Веры, угадавшей эту простую, цельную фигуру и давшей ему в своих симпатиях место рядом с бабушкой и с
сестрой.
Валек, вообще очень солидный и внушавший мне уважение своими манерами взрослого человека, принимал эти приношения просто и по большей части откладывал куда-нибудь, приберегая для
сестры, но Маруся всякий раз всплескивала ручонками, и
глаза ее загорались огоньком восторга; бледное лицо девочки вспыхивало румянцем, она смеялась, и этот смех нашей маленькой приятельницы отдавался в наших сердцах, вознаграждая за конфеты, которые мы жертвовали в ее пользу.
Теперь, когда я окончательно сжился с «дурным обществом», грустная улыбка Маруси стала мне почти так же дорога, как улыбка
сестры; но тут никто не ставил мне вечно на вид мою испорченность, тут не было ворчливой няньки, тут я был нужен, — я чувствовал, что каждый раз мое появление вызывает румянец оживления на щеках девочки. Валек обнимал меня, как брата, и даже Тыбурций по временам смотрел на нас троих какими-то странными
глазами, в которых что-то мерцало, точно слеза.
Ясные дни миновали, и Марусе опять стало хуже. На все наши ухищрения с целью занять ее она смотрела равнодушно своими большими потемневшими и неподвижными
глазами, и мы давно уже не слышали ее смеха. Я стал носить в подземелье свои игрушки, но и они развлекали девочку только на короткое время. Тогда я решился обратиться к своей
сестре Соне.
Княгиня Марья Алексеевна Хованская, родная
сестра моего отца, была строгая, угрюмая старуха, толстая, важная, с пятном на щеке, с поддельными пуклями под чепцом; она говорила, прищуривая
глаза, и до конца жизни, то есть до восьмидесяти лет, употребляла немного румян и немного белил.
Три
сестры Володи, Катя, Соня и Маша — самой старшей из них было одиннадцать лет, — сидели за столом и не отрывали
глаз от нового знакомого.
Собранные деньги он отдавал в рост новому своему приятелю, длинному и лысому скорняку, прозванному в слободке Хлыстом, и его сестре-лавочнице, дородной, краснощекой бабе, с карими
глазами, томной и сладкой, как патока.
Nicolas подхватил Привалова под руку и потащил через ряд комнат к буфету, где за маленькими столиками с зеленью — тоже затея Альфонса Богданыча, — как в загородном ресторане, собралась самая солидная публика: председатель окружного суда, высокий старик с сердитым лицом и щетинистыми бакенбардами, два члена суда, один тонкий и длинный, другой толстый и приземистый; прокурор Кобяко с длинными казацкими усами и с
глазами навыкате; маленький вечно пьяненький горный инженер; директор банка, женатый на
сестре Агриппины Филипьевны; несколько золотопромышленников из крупных, молодцеватый старик полицеймейстер с военной выправкой и седыми усами, городской голова из расторговавшихся ярославцев и т. д.
Это давеча всё у Ганечки было: я приехала к его мамаше с визитом, в мое будущее семейство, а там его
сестра крикнула мне в
глаза: «Неужели эту бесстыжую отсюда не выгонят!» — а Ганечке, брату, в лицо плюнула.
Да разве можно, любя девушку, так унизить ее пред ее же соперницей, бросить ее для другой, в
глазах той же другой, после того как уже сами сделали ей честное предложение… а ведь вы сделали ей предложение, вы высказали ей это при родителях и при
сестрах!
Над матерью сейчас насмеялась в
глаза, над
сестрами, над князем Щ.; про меня и говорить нечего, надо мной она редко когда не смеется, но ведь я что, я, знаешь, люблю ее, люблю даже, что она смеется, — и, кажется, бесенок этот меня за это особенно любит, то есть больше всех других, кажется.
— Дома, все, мать,
сестры, отец, князь Щ., даже мерзкий ваш Коля! Если прямо не говорят, то так думают. Я им всем в
глаза это высказала, и матери, и отцу. Maman была больна целый день; а на другой день Александра и папаша сказали мне, что я сама не понимаю, что вру и какие слова говорю. А я им тут прямо отрезала, что я уже всё понимаю, все слова, что я уже не маленькая, что я еще два года назад нарочно два романа Поль де Кока прочла, чтобы про всё узнать. Maman, как услышала, чуть в обморок не упала.
Она отняла платок, которым закрывала лицо, быстро взглянула на него и на всю его испуганную фигуру, сообразила его слова и вдруг разразилась хохотом прямо ему в
глаза, — таким веселым и неудержимым хохотом, таким смешным и насмешливым хохотом, что Аделаида первая не выдержала, особенно когда тоже поглядела на князя, бросилась к
сестре, обняла ее и захохотала таким же неудержимым, школьнически веселым смехом, как и та.
У Гани в
глазах помутилось, и он, совсем забывшись, изо всей силы замахнулся на
сестру. Удар пришелся бы ей непременно в лицо. Но вдруг другая рука остановила на лету Ганину руку.
Сестры ужасно волновались и смело говорили теперь все прямо в
глаза отцу. Сначала Харитон Артемьич отчаянно ругался, кричал, топал ногами, гнал всех, а потом говорил всего одно слово...
Спокойно посмотрев на
сестру своими странными
глазами, Харитина молча ушла в переднюю, молча оделась и молча вышла на улицу, где ее ждал свой собственный рысак. Она ехала и горько улыбалась. Вот и дождалась награды за свою жалость. «Что же, на свете всегда так бывает», — философствовала она, пряча нос в новый соболий воротник.
Еще раз в отцовском доме сошлись все
сестры. Даже пришла Серафима, не показывавшаяся нигде. Все ходили с опухшими от слез
глазами. Сошлись и зятья. Самым деятельным оказался Замараев. Он взял на себя все хлопоты, суетился, бегал и старался изо всех сил.
Харитине иногда казалось, что
сестра ее упорно наблюдает, точно хочет в чем-то убедиться. Ей делалось жутко от взгляда этих воспаленных
глаз. Виноватой Харитина все-таки себя не чувствовала. Кажется, уж она про все забыла, да и не было ничего такого, в чем бы можно было покаяться.
Девушка зарыдала, опустилась на колени и припала головой к слабо искавшей ее материнской руке. Губы больной что-то шептали, и она снова закрыла
глаза от сделанного усилия. В это время Харитина привела только что поднятую с постели двенадцатилетнюю Катю. Девочка была в одной ночной кофточке и ничего не понимала, что делается. Увидев плакавшую
сестру, она тоже зарыдала.
Какие отношения были у Галактиона с Харитиной, никто не знал, но все говорили, что он живет с ней, и удивлялись отчаянной смелости бывшей исправницы грешить на
глазах у
сестры.
Когда же у отца зашел разговор с Дмитрием Петровичем про цены на тюлений жир и вспомнила она, как Марко Данилыч хотел обмануть и Меркулова, и Зиновья Алексеича и какие обидные слова говорил он тогда про Веденеева,
глаза у ней загорелись полымем, лицо багрецом подернулось, двинулась она, будто хотела встать и вмешаться в разговор, но, взглянув на Дуню, опустила
глаза, осталась на месте и только кидала полные счастья взоры то на отца, то на мать, то на
сестру.
За Григорием Павлычем следовали две
сестры: матушка и тетенька Арина Павловна Федуляева, в то время уже вдова, обремененная большим семейством. Последняя ничем не была замечательна, кроме того, что раболепнее других смотрела в
глаза отцу, как будто каждую минуту ждала, что вот-вот он отопрет денежный ящик и скажет: «Бери, сколько хочешь!»
Вот впереди других идет сухопарая невысокого роста старушка с умным лицом и добродушным взором живых голубых
глаз. Опираясь на посох, идет она не скоро, но споро, твердой, легкой поступью и оставляет за собой ряды дорожных скитниц. Бодрую старицу сопровождают четыре иноки́ни, такие же, как и она, постные, такие же степенные. Молодых с ними не было, да очень молодых в их скиту и не держали… То была шарпанская игуменья, мать Августа, с
сестрами. Обогнав ряды келейниц, подошла к ней Фленушка.
Мне как нижегородцу курьезно было найти в первой драматической актрисе — нашу „Сашеньку Стрелкову“, меньшую
сестру „Ханеи“. Она росла за кулисами, вряд ли где-нибудь и чему-нибудь училась, кроме русской грамоты, и когда стала подрастать, то ее выпускали в дивертисменте танцевать качучу, а мы, гимназистами, всегда подтрунивали над ее толстыми ногами, бесцеремонно называя их (за
глаза) „бревнами“.
Девушка, которую он назвал своей
сестрою, с первого взгляда показалась мне очень миловидной. Было что-то свое, особенное, в складе ее смугловатого, круглого лица, с небольшим тонким носом, почти детскими щечками и черными, светлыми
глазами. Она была грациозно сложена, но как будто не вполне еще развита. Она нисколько не походила на своего брата.
Сестра стояла молча, и из ее
глаз непроизвольно текли крупные слезы; гордая, она досадовала, что не может их удержать, и они капали еще чаще. Ее большое горе было опошлено и измельчено, таких, как она, — тысячи, и ничего в ее горе нет ни для кого ужасного… А она так ждала его совета, так надеялась!
Я знал с незапамятных времен, что у нас была маленькая
сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «том свете», у бога. Это было представление немного печальное (у матери иной раз на
глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А так как я ее совсем не знал, то и она, и ее пребывание на «том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления…
Об этой истории никто впоследствии не смел напомнить капитану, и когда, узнав о ней, я спросил у двоюродной
сестры: правда ли это? — она вдруг побледнела и с расширенными
глазами упавшим голосом сказала...
На третий или на четвертый день мы с братом и
сестрой были в саду, когда Крыжановский неожиданно перемахнул своими длинными ногами через забор со стороны пруда и, присев в высокой траве и бурьянах, поманил нас к себе. Вид у него был унылый и несчастный, лицо помятое,
глаза совсем мутные, нос еще более покривился и даже как будто обвис.
Ее это огорчило, даже обидело. На следующий день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала
сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми
глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать…
В прекрасный зимний день Мощинского хоронили. За гробом шли старик отец и несколько аристократических господ и дам, начальство гимназии, много горожан и учеников.
Сестры Линдгорст с отцом и матерью тоже были в процессии. Два ксендза в белых ризах поверх черных сутан пели по — латыни похоронные песни, холодный ветер разносил их высокие голоса и шевелил полотнища хоругвей, а над толпой, на руках товарищей, в гробу виднелось бледное лицо с закрытыми
глазами, прекрасное, неразгаданное и важное.
Сестра была блондинка, светлая блондинка, совсем не в мать и не в отца волосами; но
глаза, овал лица были почти как у матери.
Я запомнил только, что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и с лица как бы несколько похожая на мою
сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в моей памяти; только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не могла быть в таком гневном исступлении, в котором стояла передо мной эта особа: губы ее были белы, светло-серые
глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.